Заяц Сергей Михайлович. Истоки романтизма в поэзии Н.С. Гумилева


Общепринятый — после работ К. Чуковского и Ю. Тынянова о Блоке, Б. Эйхенбаума и В. Жирмунского об Ахматовой — подход к стихам как к личному дневнику поэта, как к своего рода духовной автобиографии его лирического героя мало что дает для представления о творчестве Н.С. Гумилева. Лишь единожды — в позднем стихотворении «Память» — предложивший сжатый очерк своего духового развития, он никак не может быть назван и летописцем современной ему эпохи.

Стихов о России, о времени у Гумилева действительно так мало, что это способно озадачить. Да и те, что есть («Туркестанские генералы», «Старые усадьбы», «Старая дева», «Почтовый чиновник», «Городок», «Змей», «Мужик»), при всей точности в деталях и всей обычной для Гумилева картинности видятся скорее легендами, «снами» о России и русских людях, русской истории, нежели свидетельством очевидца.

Бытовая жизнь словно бы не заботила поэта. Или выразимся точнее — была скучна, неинтересна ему именно как поэту.
Почему? Гумилев сам ответил на этот вопрос:
Я вежлив с жизнью современною,
Но между нами есть преграда,
Все, что смешит ее, надменную,
Моя единая отрада.

Победа, слава, подвиг — бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как Голос Господа в пустыне.  

(
Гумилев Н.С. Избранное. — М., 1989. — С. 272. Далее цитируется по этому изданию.)
 
И корень, видимо, в этом. В роковой несоотносимости личных понятий поэта о правах, обязанностях, призвании человека и навязываемых, предписываемых современностью условий и требований. В том, что в душе Гумилева — и гимназиста, и путешественника, и воина, и литератора — действительно громче всех прочих, заглушая и шум повседневности, и творчество, что Блок называл «музыкой революции», гремели «слова, затерянные ныне».

Гумилев живет, создается такое впечатление, в седой древности. «В нашем современном мире я чувствую себя гостем», — говорил поэт (Неведомская В. Воспоминания о Гумилеве и Ахматовой // Воспоминания о Серебряном веке / Сост., авт. предисл. и коммент. В. Крейд. — М., 1993. — С. 252-253.).
По-видимому, это как раз те самые переживания, которые Гумилев передал в стихотворной форме:
Я, верно, болен — на сердце туман.
Мне скучно все: и люди, и рассказы.
Мне снятся королевские алмазы
И весь в крови широкий ятаган.
Мой предок был татарин косоглазый
Или свирепый гунн. Я веяньем заразы,
Через века дошедший, обуян.
Я жду, томлюсь, и отступают стены...
Вот океан весь в клочьях белой пены,
Закатным солнцем залитый гранит
И Город с золотыми куполами,
С цветущими жасминными садами...
Мы дрались там... Ах да, я был убит. (С. 188)

Он чужаком пришел в этот мир (мотив прохожего характерен для литературы Серебряного века). Но он — так, во всяком случае, кажется — еще и культивировал свою чужеродность миру, свою несовместимость и с «толпою», ее интересами, нуждами, идеалами, и с «пошлой», по его оценке, реальностью — вне зависимости от того, шла ли речь о рутине предреволюционных лет или о революционной смуте, поразившей Россию в 1917 году.

Эту несовместимость, оригинальность поэт всячески подчеркивал и своим внешним, очень необычным видом. Вспоминает Вера Неведомская, художница, знакомая Гумилева и Ахматовой: «На веранду, где мы пили чай, Гумилев вошел из сада; на голове — феска, лишенная цвета, на ногах — лиловые носки и сандалии и к этому русская рубашка. Впоследствии я поняла, что Гумилев вообще любил гротеск и в жизни, и в костюме» (Неведомская В. Воспоминания о Гумилеве и Ахматовой. — М., 1993. — С. 245.)
 
А вот впечатления Ирины Одоевцевой от первых встреч с Гумилевым: «...Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе с белым рисунком по подолу, колыхавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид»; «трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека»; «... некрасивый, но очаровательный» (Одоевцева И.В. На берегах Невы. — М., 1988. — С. 15-36.).

Очень необычно было и лицо Николая Степановича, что не раз подчеркивали его современники. «Продолговатая, словно вытянутая вверх голова, с непомерно высоким плоским лбом. Волосы, стриженные под машинку, неопределенного цвета. Жидкие... брови. Под тяжелыми веками совершенно плоские глаза», — вспоминает Одоевцева (Одоевцева И.В. На берегах Невы. — М., 1988.— С. 21.). «У него было очень необычное лицо: не то Би-Ба-Бо, не то Пьеро, не то монгол, а глаза и волосы светлые, умные, пристальные глаза слегка косят. При этом подчеркнуто церемонные манеры, а глаза и рот слегка усмехаются; чувствуется, что ему хочется созорничать и подшутить», — писала Неведомская (Неведомская В. Указ. соч. — С. 245.).
 
Литератор Б.М. Погорелова в своем очерке «Валерий Брюсов и его окружение» не смогла не упомянуть о «незабываемом впечатлении», которое произвело на нее знакомство с Гумилевым: «Все в нем изумляло. Казалось, он как-то шире и выше обыкновенных людей. Происходило это, вероятно, от иного, не московского, и даже не российского покроя одежды. Разговор его тоже не был похож на то, что обычно интересовало писателей, по-будничному беседовавших между собой... Гумилев... неожиданно и сразу заговорил о... буре, которая поднялась, когда он плыл в последнее воскресенье на заокеанском пароходе, об острове Таити, о совершенстве телосложения негритянок, о парижском балете» (Погорелова Б.М. Валерий Брюсов и его окружение // Воспоминания о Серебряном веке. — M., 1993. — С. 38.).

Несовместимость Гумилева с реальностью была такого рода, что исключала не только похвалы реальности, но и порицания ее. Вот почему стихи с самого начала стали для Гумилева не способом погружения в жизнь, а способом защиты, ухода от нее; поэт сооружал свою уникальную, ни на кого не похожую действительность. Не средством познания действительности, а средством восполнения того, что действительность не дает. Совершенство стиха рано было осознано Гумилевым как единственно приемлемая альтернатива жизненным несовершенствам, величавость и спокойствие искусства противостояли в его глазах всяческой (политической, бытовой и прочей) суете, а пышная яркость и многоцветье поэтических образов контрастировали с грязновато-серенькой обыденностью. В какой-то степени поэтическое творчество Гумилева явилось тем искусством, в котором воплощалась красота, та самая красота, способная преобразить человека.

Гумилев не был бы Гумилевым, если бы и жизнь свою не попытался построить на контрасте с тем, чем удовлетворяется и что желает большинство. Его путешествия в Африку, его хлопоты о цеховой солидарности поэтов и даже его участие в боевых действиях на Восточном и Западном фронтах Первой мировой войны тоже можно расценить как своего рода бегство от предписываемой обществом линии поведения и томящей скуки (он как бы стремился быть прохожим ни на кого не похожим).

Африка занимала особое место в жизни и творчестве поэта. Стремление к неведомому, сопряженному подчас с опасностями, сопровождало Гумилева всю жизнь. С ранних лет его манят Восток, Африка, путешествия в тропические страны и даже желание достать парусный корабль и плавать на нем под черным флагом древних пиратов.

В детстве Гумилев читал много приключенческой литературы: произведения Жюля Верна, Майн Рида, Фенимора Купера. Все эти книги влекли его в дальние страны, манили романтикой подвига.

В.И. Немирович-Данченко в очерке, посвященном памяти Гумилева, вспоминал, что поэт всегда тосковал по солнечному югу, вдохновившему его «заманчивыми далями». «Если бы поверить в перевоплощение душ, — писал мемуарист, — можно было бы признать в нем такого отважного искателя новых островов и континентов в неведомых просторах великого океана времен, как Америго Веспуччи, Васко де Гаму, завоевателя вроде Кортеса и Визарро... Он был бы на своем месте в Средние века. Он опоздал родиться лет на четыреста! Настоящий паладин, живший миражами великих подвигов. Он пытал бы свои силы в схватках со сказочными гигантами, на утлых каравеллах в грозах и бурях одолевал неведомые моря» (Меньшиков В. Поэт — гражданин Гумилев // Герои и антигерои Отечества / сост. В.М. Забродин. — М., 1992. — С. 231.).

В 1906 году после окончания гимназии Гумилев едет в Париж, где слушает в Сорбонне курс французской литературы. Большое впечатление на Гумилева произвела выставка живописных полотен Поля Гогена, французского художника, большую часть жизни прожившего на островах Таити. Гумилев посвятил творчеству Гогена статью «Два салона» и еще больше загорелся мечтой побывать в краю, о котором давно грезил, — в Африке. Тайно от родителей он отправляется в первое свое путешествие, собравшись посетить Константинополь, Измир, Порт-Саид, Каир. С этих пор Африка заняла чрезвычайно важное место в его судьбе и творчестве. Она наполнила его душу новыми, необычайно острыми впечатлениями, укрепила уверенность в себе, подарила редкостные ощущения и образы. Во время второго путешествия (1908 г.) Гумилев побывал в Египте, в третьем — достиг (1909 г.) Абиссинии, где собирал местный фольклор, преображая его в самобытные песни («Пять быков», «Занзибарские девушки»). Наиболее значительной была последняя, четвертая поездка. В 1913 году поэт был руководителем экспедиции, посланной в Абиссинию Российской академией наук; Гумилев привез оттуда этнографические коллекции. Существует и «Африканский дневник» Гумилева.

Даже близкие поэту люди порой иронизировали над его «африканскими страстями». Между тем никто из русских поэтов не воспел, как он, Африку, не передал так зримо и рельефно ее неповторимый колорит. Не оценил ее своеобразную душу. Помимо стихотворений, рассеянных по разным сборникам (цикл «Абиссинские песни», «Африканская ночь» и др.), Гумилев посвятил африканской теме книгу «Шатер» (1921). В стихотворении, открывающем сборник, он писал:
Оглушенная ревом и топотом,
Облеченная в пламя и дымы,
О тебе, моя Африка, шепотом
В небеса говорят серафимы.

Про деяния свои и фантазии,
Про звериную душу послушай,
Ты, на древе древней Евразии
Исполинской висящей грушей.

Обреченный тебе, я поведаю
О вождях в леопардовых шкурах,
Что во мраке лесов за победою
Водят полчища воинов хмурых;

О деревнях с кумирами древними,
Что смеются улыбкой недоброй,
И о львах, что стоят над деревнями
И хвостом ударяют о ребра (385).

Критика ехидно назвала сборник рифмованным путеводителем по Африке, игнорируя изумительную образность и глубокую поэтичность каждого стихотворения, где простое географическое название влечет за собой целую цепь разнообразных картин и ассоциаций. Даже отдельные строфы из этих стихотворений дают представление о многокрасочной палитре автора:
Целый день над водой, словно стая стрекоз,
Золотые летучие рыбы видны ,
У песчаных, серпами изогнутых кос
Мели, точно цветы, зелены и красны.

(«Красное море») (387)
 

Сфинкс улегся на страже святыни 
И с улыбкой глядит с высоты
Ожидая гостей из пустыни,
Которых не ведаешь ты.

(«Египет») (389)
 
Блещут скалы, темнеют под ними внизу
Древних рек каменистые ложа,
На покрытое волнами море в розу,
Ты промолвишь, Сахара похоже.

(«Сахара») (392)

Поный тайн и экзотики, знойного солнца и неведомых растений, удивительных птиц и животных, африканский мир в стихах Гумилева пленяет щедростью звуков и буйной яркостью цветов («Судан», «Абиссиния», «Замбези», «Экваториальный лес», «Нигер» и др.). Читатель становится непросто участником и зрителем, он вплетается всем своим естеством в удивительный мир африканской культуры.

Африканская поэма «Мик» — еще одно выражение любви поэта к далекому континенту. История маленького абиссинского пленника по имени Мик, его дружба со старым павианом и белым мальчиком Луи, их совместный побег в город обезьян, где Луи избирают царем, дальнейшие приключения Мика — все это воссоздано Гумилевым в полусказочной форме. Можно говорить о создании своеобразного гумилевс-кого мифа. Не будем забывать, что мифотворчество не только характерно для эпохи рубежа веков, но являлось сущностным проявлением мировой культуры в целом (Ф. Ницше, А. Рембо, М. Волошин, Андрей Белый и др.).

Если в стихах Гумилева Африка предстает в поэтически приподнятом виде (иногда, правда, не без добродушно-иронической интонации), то «Дневник» писателя представляет собой репортерски четкое и вместе с тем колоритное изложение деталей путешествия. Здесь и рассказ о ловле гигантской акулы в Красном море, и описание судопроизводства в Дире-Дауа, и впечатление от театрального действа в Хараре. Местами это изумительные по стилю образцы художественной прозы.

Следует особо оговориться, что не в стихах Гумилева, не в его прозе не проглядывает, как это не раз отмечалось в тенденциозной критике (С.И. Пинаев. Над бездонным провалом в вечность... Русская поэзия Серебряного века. Пособие для старшеклассников и абитуриентов. — М., 2001. — С. 89.), поза колонизатора, ницшеанца и пр. Что же касается приводимого в этой связи четверостишия из «Африканской ночи»:
Завтра мы встретимся и узнаем,
Кому быть властелином этих мест;
Им помогает черный камень,
Нам — золотой нательный крест (268),
то это лишь стилизация настроения тех европейцев, так сказать, белых людей, кто пришел в Африку с амбициями завоевателя и феодального владыки. Истинная же позиция Гумилева проявляется в последних строках «Невольничьей», и в его суждении о намечающемся позорном разделе европейскими государствами «древней прославленной Абиссинии», которая все же «остается независимой еще много веков, чего, конечно, заслуживает вполне».
Можно только восхищаться любовью русского поэта, путешественника к великому Югу, его людям и культуре. До сих пор в Эфиопии сохраняется добрая память о Н.Гумилеве. Африканские стихи Гумилева, вошедшие в сборник «Шатер», и точная проза дневника — дань его любви к Африке.

Конечно, нельзя не упомянуть о литературной деятельности Гумилева, о его творческих взглядах, говоря об истоках романтизма в его поэзии. Акмеизм, безусловно, повлиял на развитие романтических мотивов в творчестве поэта.

В начале 1910-х годов Н. Гумилев стал вместе с Сергеем Городецким основателем новой литературной школы.
Будучи новым поколением по отношению к символистам, Гумилев и его единомышленники (А.Ахматова, С.Городецкий, О.Мандельштам, М.Зенкевич, В.Нарбут) были сверстниками футуристов, поэтому их творческие принципы формировались в ходе эстетического размежевания с теми и с другими.

Из разных предложенных поначалу названий прижилось несколько самонадеянное «Акмеизм» (от греч. acme — высшая степень чего-либо, расцвет, вершина, острие). Во многом принципы акмеизма родились в результате теоретического осмысления Гумилевым собственной поэтической практики. Помимо дореволюционной лирики принципы акмеизма воплотились в стихотворениях предпоследнего сборника поэта «Шатер».

Акмеизм, по мысли Гумилева, есть попытка заново открыть ценность человеческой жизни, отказавшись от «нецеломудренного» стремления символистов познать непознаваемое. Действительность самоценна и не нуждается в метафизических оправданиях. Простой предметный мир должен быть реабилитирован, он значителен сам по себе, а не только тем, что являет высшие сущности (это не значит, что акмеисты отрицали высшие сущности, просто-напросто их вспоминание всуе предусудительно).

Главное значение в поэзии приобретает, по мысли теоретиков акмеизма, художественное основание многообразного и яркого земного мира. Отразить внутренний мир человека, его телесные радости, отсутствие сомнений в себе, знание смерти, бессмертия, Бога и пророка, а также облечь жизнь в достойные и безупречные формы искусства — такова мечта акмеистов.

«Место действия» лирических произведений акмеистов — земная жизнь, источник событийности — деятельность самого человека. Лирический герой акмеистов — не пассивный созерцатель жизненных мистерий, а устроитель и открыватель земной красоты.
Акмеисты избегали туманных иносказаний, мистики символистов и стремились к точности и четкости изображаемого, объективности, мужественности, реализму подробностей и деталей.

Новое течение принесло с собой не столько новизну мировоззрения, сколько новизну вкусовых ощущений: ценились такие элементы формы, как стилистическое равновесие, живописная четкость образов, точно вымеренная композиция, отточенность деталей.

Противоположность символизму, проникнутому «духом музыки», акмеизм был ориентирован на перекличку с пространственными искусствами — живописью, архитектурой, скульптурой. Тяготение к трехмерному миру сказалось в увлечении акмеистов предметностью: красочная, порой даже экзотическая деталь, могла использоваться в чисто живописной функции. Все особенности акмеистической поэзии отразились в творчестве Н. Гумилева, и особенно в его романтических произведениях. Многоцветность, описательность, совершенство формы, экзотичность стихов Гумилева — прямое следствие его принадлежности к акмеистическому течению.

Создание нового литературного движения, акмеизма, это тоже (как и путешествие в Африку, и участие в мировой войне) своего рода риск, очень смелый жизненный шаг, а когда представляешь жизнь Гумилева, то трудно освободиться от ощущения неких фантастических его склонностей. Можно говорить о создании мифа, сутью которого является правда жизни, своеобразно понимаемая поэтом.

В Африке он пролезал через узкий ход пещеры, застрять в котором значило замуровать себя заживо. На войне участвовал в самых страшных маневрах. Вера Неведомская писала: «В характере Гумилева была черта, заставлявшая его искать и создавать рискованное положение хотя бы лишь психологически. Помимо этого у него было влечение к опасности чисто физической. В беззаботной атмосфере нашей деревенской жизни эта тяга к опасности находила удовлетворение только в головоломном конском спорте. Позднее она потянула его на войну. Гумилев поступил добровольцем в лейб-гвардии Уланский полк. Не было опасной разведки, в которую он бы не вызвался. Для него война была тоже игрой — веселой игрой, где ставкой была жизнь» (Неведомская В. Указ. соч. — С. 247-248.).

Многочисленные поездки в Африку, загадочные, нецивилизованные земли, сражения на фронтах Первой мировой войны, активнейшее участие в литературной жизни начада XX века — все это, конечно, обогатило и расцветило яркими красками и судьбу, и поэзию Гумилева.
 
Но вот парадокс: исключительные по характеру и по силе жизненные впечатления и тут ложились в стих не непосредственно, а предварительно трансформировались, очищались от «сора», от подробностей, претворялись в легенду, в «сон» и о войне, и об Африке.

Стихи, написанные Гумилевым в действующей армии, дают, конечно, представление о патриотическом чувстве поэта, но — как, впрочем, и его прозаические «Записки кавалериста» — почти ничего не говорят о страшном «быте» войны, ее крови и грязи. Эта история не вписывалась в поэтическую историю, и потому о ней нет упоминания.

Равным образом не обязательно было и участвовать в научных экспедициях, в пеших походах по Африке, чтобы рассказать о ней в стихах, мало с чем в русской поэзии сравнимых по звучности и яркой живописности, но на удивление лишенных эффекта личного присутствия (здесь поэт как бы отталкивается от символизма, где личное участвует в событиях, порой, чрезмерно):
Я на карте моей под ненужною сеткой
Сочиненных для скуки долгот и широт,
Замечаю, как что-то чернеющей веткой,
Виноградной оброненной веткой ползет.
А вокруг города, точно горсть виноградин,
Эта — Бусса, и Гомба, и царь Тумбукту,
Самый звук этих слов мне, как солнце, отраден,
Точно бой барабанов, он будит мечту (282).
Похоже, что опыт — даже такой экзотический, и в самом деле не столько насыщал поэта, сколько будил его мечту, возвращал в древний мифологический сон, в котором бродил поэт-романтик, читая приключенческие романы. Похоже, что в окопах, и под развесистой сикоморой, и на улочках Генуи, и на собраниях «Цеха поэтов», и в промороженных коридорах Дома искусств он грезил наяву — совсем так, как грезил наяву «колдовской ребенок, словом останавливавший дождь» (Первое, начальное «Я» поэта, по его признанию, в стихотворении «Память»), как грезили наяву «бездомный, бродячий» певец в «Пути конквистадоров», «юный мак» в «Романтических цветах», «странный паладин с душой, измученной нездешним» в «Жемчужинах», «паломник» в «Чужом небе» и так далее и так далее — вплоть до пассажира в «Заблудившемся трамвае», что мечется по Неве «через Нил и Сену» прямиком «в зоологический Сад планет»...
Стоит только дать волю грезе —
И кажется — в мире, как прежде, есть страны,
Куда не ступала людская нога,
Где в солнечных рощах живут великаны
И светят в прозрачной воде жемчуга.

И карлики с птицами спорят за гнезда,
И нежен у девушек профиль лица...
Как будто не все пересчитаны звезды,
Как будто наш мир не открыт до конца! (303)

 
Стоит только дать волю грезе — и начинается карнавальная смена то ли масок, то ли жребиев: «Я конквистадор в панцире железном...», «Однажды сидел я в порфире златой. Горел мой алмазный венец...», «...я забытый, покинутый бог, созидающий, в груде развалин старых храмов, грядущий чертог», «...Я попугай — с Антильских островов...», «Древний я открыл храм из-под песка, Именем моим названа река, И в стране озер пять больших племен Слушались меня, чтили мой закон»...

Гумилев был всю жизнь романтиком, искателем приключений, поэтому и романтические мотивы (мотив «Музы Дальних Странствий», экзотическая тема, тема любви, тема одиночества) не уходили из его творчества. Да, многие стихи поздних сборников Гумилева выражали взгляд на вполне земные процессы. И все-таки вряд ли можно говорить даже о позднем творчестве Гумилева как о «поэзии реалистичной» (Бронгулеев В.В. Африканский дневник Н. Гумилева // Наше наследие. — 1988. — № 1. — С. 87.). Он сохранил и здесь романтическую исключительность, причудливость душевных процессов. Но именно таким бесконечно дорого нам слово Мастера.
 

Заяц Сергей Михайлович, кандидат филологических наук, зав. кафедрой общеообразовательных дисциплин Пензенского политехнического филиала Приднепровского ГУ им. Т.Г. Шевченко (Тирасполь, Молдова)

"Русский язык и литература для школьников" . - 2014 . - № 3 . - С. 11-20.