Распопин В. Н. Адамович Г. В. Литературные заметки. Кн. 1



В третьей за короткое время рецензии на очередной том из собрания сочинений Георгия Адамовича, выпускаемого питерским издательством "Алетейя", речь пойдет о самом, по-видимому, главном из написанного этим автором, - о коротких критических статьях, еженедельно публиковавшихся в парижских "Последних новостях" и дававших весьма широкий обзор современной словесности, причем не только эмигрантской, но и советской. Именно жанр рецензии, или короткой статьи, кажется, наилучшим образом удавался Адамовичу, с чем связана, на мой взгляд, главная неудача "Одиночества и свободы" (см. рецензию на нашем сайте), критического сборника, в котором статьи длинноваты для рецензий и очевидно недостаточны для литературных портретов, тем более для портретов таких авторов, как Бунин или Шмелев, Алданов или Набоков. Вообще, в "Одиночестве и свободе" Адамовича, кажется, подвел политес, в видах которого он отобрал для книги лишь портреты живых классиков, обрекши себя тем самым на политес еще больший: о живых-то классиках тем паче затруднительно говорить все, что думаешь. К тому же и манера газетного критика (истинная цель которого - обзор) в каждом материале обязательно отвлекаться от предмета разговора на что-нибудь хоть и близкое, но все-таки постороннее, - в литературном портрете меня, например, как читателя, частенько раздражает, особливо далеко не во всех случаях уместное сравнение всех и вся Петровых-Сидоровых с Львом Толстым.

Не то в еженедельных "Литературных заметках" (тоже, конечно, не всегда исполненных критического задора и творческого огня, но это при таком объеме материала, его охвате и, главное, многолетней необходимости из недели в неделю дать необходимое и не столь уж малое количество строк, понятно и простительно, больше того - по-своему даже интересно: как на этот раз автор выйдет из положения?): здесь, при меньшем объеме каждого материала, поражает само по себе их количество, масштаб читательского и критического охвата. К исходу первой половины публикаций за 1930-й год количество начинает переходить в качество: в сознании читателя складывается образ самого критика, с его предпочтениями, с его кругом чтения, уровнем знаний, мировоззрением и т.д. Георгий Адамович - критик, обозреватель "Последних новостей", представляется прежде всего внимательным и доброжелательным читателем, склонным не только указать все действительно лучшее в текущей литературе, но даже и среди книг, мягко говоря, невыдающихся, увидеть и обязательно отметить ростки таланта. А буде таких и не случается, но текст все же не совершенно уж никакой (особенно в тех случаях, когда речь идет о советской литературе), Адамович и тому находит извиняющее объяснение, понимая и читателей своих заставляя понимать, в каких нечеловеческих условиях вымучена каким-нибудь Митрофановым (вы слышали о таком советском писателе, мой читатель?.. И я нет!) полуправда, четвертьправда, междустрокправда его "Июня-июля".

Вкус критика едва ли не совершенен, а такое важное качество, как прогнозирование... Впрочем, об этом отлично сказал составитель собрания Адамовича О. Коростелев: "...если... сравнить его прогнозы и оценки с ныне бытующими представлениями, то окажется, что он, несмотря на всю свою легкость и непринужденность, принадлежит к... безошибочным провидцам и законодателям вкуса. Во всяком случае, на общем фоне критиков ХХ века он просто какой-то беспристрастный судия (если, конечно, речь не идет о его ближайших приятелях, в отзывах о которых он позволял себе иной раз покривить душой, не желая огорчать хорошего человека).

Начавшаяся лет пятнадцать назад шумная и до сих пор не завершившаяся переоценка советских литераторов вряд ли могла вызвать хоть какой-нибудь энтузиазм у читавших статьи Адамовича, - за годы переоценки не было высказано почти ничего, что не содержалось бы в его статьях. Только он писал короче и точнее, чем это сейчас принято. Несколько фраз о Маяковском, напечатанных в 1925 г., и сегодня звучат словно вывод из большой статьи Жолковского, книги Карабчиевского и целого ряда появившихся в последние годы второстепенных работ...

По большому счету многие его критерии и оценки оказались гораздо ближе к истине и к подлинной истории литературы ХХ века, чем у присяжных ниспровергателей и восхвалителей как с той, так и с другой стороны" (С. 25 - 26).

Интерес Адамовича к советской литературе, пожалуй, кажется даже большим, нежели к эмигрантской, по крайней мере, в статьях, собранных в рецензируемом томе. Правда (и он постулирует это сам), названный интерес порождается скорее желанием узнать, что происходит с советским человеком, каково оно вообще, "племя незнакомое" ("Для нас интересны и бездарнейшие вещи, если только они правдивы". С. 55). Но и сам по себе литературный процесс за "железным занавесом" критику интересен. Свидетельство - статьи, непосредственно тому посвященные. В 1928 году их 6 из 12 (о книгах Леонова, которого Адамович вообще выделял из ряда, Федина, А. Толстого, Мариенгофа и обзор советских журналов); в 1929 - 11 из 20 (в том числе о произведениях Тынянова, Гладкова, Олеши, Пильняка, Зощенко, Лавренева и Асеева, Есенина, Вагинова, Пастернака и др.); в 1930 и 1931 тоже примерно половина (в том числе статьи о вещах Катаева, Кузмина, Эренбурга, Панферова, Шагинян, Фадеева, Н. Чуковского, о критиках Воронском и Авербахе, о Бабеле, вновь о Пастернаке, Олеше, А. Толстом, Есенине и др.). Иные книги разбираются подробно, в сопоставлении с классиками и современниками, иные имена встречаются в общих обзорах, но непременно Адамович находит для каждого колоритный штрих.

Приведу несколько примеров:

"Коротенький рассказ Эренбурга "Старый скорняк" должен был бы, по мысли автора, быть шедевром. В нем все на это рассчитано, - как в некоторых вещах Леонида Андреева. Каждое слово должно поразить. Но что делать - не поражает" (С. 56).

"Отдел стихов (обозреваемого июньского от 1928 г. номера "Красной нови". - В.Р.) занят окончанием поэмы Сельвинского "Пушторг", - вещи, над которой у нас в эмиграции много и напрасно смеялись, как над доказательством того, "до какого безобразия большевики довели поэзию". О большевистских безобразиях мы говорить здесь не будем, но о Сельвинском скажем, что он во всяком случае не чета Безыменским, Уткиным или даже Асееву. В его поэме есть блеск, движение, есть большая техническая ловкость. Это литература, а не "халтура". Нравится она или не нравится, вопрос другой. Признаюсь, мне она совершенно не нравится" (С. 57 - 58).

Из статьи о романе А. Мариенгофа "Циники": "Есть сейчас несколько таких ("бродячих", влиятельных. - В.Р.) тем - одну из них можно было бы назвать темой "ликвидации". Она в России распространеннее, чем на Западе, вероятно по двум причинам: потому что в России для ликвидации, для проверки и пересмотра сейчас больше материала, и еще потому, что русские беллетристы еще не отвернулись от быта, от бытовых "зарисовок". На Западе писатели сейчас заняты человеком вне времени и пространства, человеком вообще, - в России ищут и изображают героев нашего времени. Тема "ликвидации" в двух словах такова: пронеслась революция... Ни рая на земле, ни равенства, ни счастья - опять лихачи на Тверской, "шикарные кафе" и нищета рядом. Ждать больше нечего, верить больше не во что <...> ликвидационная книга: "Циники", роман Мариенгофа... В сущности, в глубине ее лежит не только вопрос: "как перестать быть революционером?", но и вопрос следующий, дальнейший: "как перестать быть человеком?" Книга странная и, местами, отвратительная, но умная, резкая и отчетливая. Автор ее - довольно известный поэт, бывший футурист, бывший имажинист, и сводит он счеты не только с революцией, но, кажется, и со средой, в которой долго жил, с духовным наследием этой среды" (С. 104, 106).

О "Цементе" А. Гладкова: "Бывают книги, о которых сомневаешься, хороша она или плоха, - т.е. не сомневаясь в том, нравится она лично тебе или нет, твердо это зная, колеблешься относительно ее безусловных, независимых от личного пристрастия достоинств. Иногда отталкивает манера письма, и случается, что, морщась над какой-нибудь страницей, сознаешь все-таки, что по-своему она выразительна. Иногда отталкивает дух книги, и, не примиряясь с ним, чувствуешь все-таки его силу. Мало ли может каждый из нас вспомнить примеров, вызывающих эти смешанные неотчетливые чувства? Но никаких сомнений и колебаний не вызывает Гладков. Не могу представить себе, как может человек правдивый и хоть сколько-нибудь взыскательный, хоть немного разбирающийся, не сказать сразу, что Гладков совершенно и безнадежно бездарен... "Цемент" - произведение пустое и мертворожденное и... мои личные вкусы или склонности в этой оценке роли не играют" (С. 136 - 137).

О романе Ю. Тынянова "Смерть Вазир-Мухтара": "Как с первого взгляда это ни странно, наименее живое лицо в его романе - сам Грибоедов. Но на это есть причина. Тынянов не в состоянии был "выдумать" или создать Грибоедова, он для этого слишком слабый художник, а из того, что мы о Грибоедове знаем, живого человека не сложить, и образ его в нашем представлении двоится... Грибоедов ускользает от нас, и такой ускользающей, почти загадочной тенью он в нашей литературе остался. Пушкин довольно двусмысленно сказал о нем: "рожденный с честолюбием, равным его дарованиям..." <...> У Тынянова Грибоедов представлен фигурой сомнамбулической, живущей почти бессознательно, что-то делающей, что-то говорящей и по какому-то непреложному предначертанию идущей к гибели. Эффектно, но неубедительно <...> Тынянов видный теоретик, ученый формалист, исследователь литературных схем - казалось несомненным, что все свои познания он применит на практике, блеснет изысканнейшим мастерством. Но есть глубокая пропасть между механическим умением и творческим опытом" (С. 143 - 144, 147 - 147).

О М. Зощенко: "Это очень грустный писатель. И, может быть, оттого в юморе Зощенки бывает такая прелесть, что юмор его легок, бледен, как будто "одухотворен". Далекий отсвет Гоголя лег на Зощенко, и это становится особенно ясным, если сравнить писания его с рассказами, например, аверченковскими - всегда более грубыми, искусственными, лишенными внутренней темы, единой душевной основы. И всегда, - добавлю, - менее смешными <...> Зощенко - единственный из молодых русских писателей - создал некий "живой тип"" (С. 161 - 162).

О Пастернаке: "Появление новых стихов Пастернака (в журналах "Красная новь" и "Новый мир" за 1931 год. - В.Р.) - всегда заслуживает пристального внимания. Тем более... вещи эти принадлежат к удачнейшему, что Пастернаком написано. Они не только своеобразны и остроумны по "фактуре", к чему Пастернак своих читателей давно приучил, - но и очень выразительны. Они напряженнее, хотелось бы сказать, "человечнее" прежних пастернаковских стихов.

Но в них, как и прежде, сказывается прямая зависимость Пастернака (ВНИМАНИЕ, ЧИТАТЕЛЬ! ТАКОГО ТЫ ЕЩЕ, КАЖЕТСЯ, НЕ СЛЫШАЛ! - В.Р.) от Игоря Северянина. О зависимости этой рьяные поклонники Пастернака обыкновенно умалчивают. Она им, вероятно, кажется слегка компрометирующей. Предвидя возражения, приведу примеры.

Разве это не северянинский напев?

Годами когда-нибудь в зале концертной
Мне Брамса сыграют - тоской изойду.
Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый,
Прогулки, купанье и клумбу в саду.

Здесь, в этой строфе, не только мелодия знакома, но знакома и типично-северянинская, какая-то резиновая, отскакивающая упругость ритма.

Или стиль:

Любить иных тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин...
..............................................
Победи изнуренья, измор,
Заведи разговор по-альпийски.

Цитирую не в осуждение Пастернаку. Родство с Игорем Северяниным не порок, хотя и не качество: это просто свойство <...>

Все есть в его стихах: исключительная изобразительность, изысканное и сложное мастерство, ум, талант... Сравнительно мало как раз того, о чем Пастернак так часто пишет: музыки. "Все то, что отняла у нас жизнь, возвращает нам музыка", - по Ницше. О Пастернаке этого не скажешь. Оттого иногда от одной косноязычной и тяжелой строфы Осипа Мандельштама обвороженной, околдованной памяти и сознанию труднее освободиться, чем от целого его блестящего стихотворения" (С. 604 - 605).

Достаточно. Адамович, конечно, не бездна, но поражающий воображение своей протяженностью бисерный ковер. Высказывания его по поводу эмигрантской литературы я, быть может не слишком удачно, пытался цитировать в рецензии на "Одиночество и свободу". Здесь же ограничусь представлением его мнений о советских авторах.

Закончу для многих неожиданно, но для основной группы посетителей сайта, надеюсь, в пользу - выдержками из статьи 1928 г. "Уроки словесности". Да, да, о школьной программе, которую сколько ни меняй - она всё остается постылой. В первые пореволюционные годы Адамовичу пришлось полтора года работать в российской провинции учителем литературы и истории. Он вынес из этого опыта вполне безрадостные впечатления, которые довел до читателей "Последних новостей", а я хочу довести до вас.

"... уроки оказались для меня тяжелым испытанием. По всей вероятности, я был плохим педагогом: никакой системы, никакого опыта, сплошное "кустарничество". Но все-таки не в этом дело. Для меня стало ясно, что есть какой-то коренной порок в самой постановке занятий литературой.

Помню уроки о Пушкине: я читал в классе его стихи. "Безумных лет...", "Анчар"... Никакого отклика, никакого отзвука, полнейшая и абсолютная невозможность убедить, что это "прекрасно". Глухая стена. Мои ученики повторяли, конечно, что это прекрасно, бормотали что-то о совершенстве формы и прелести чувства, но решительно как попугаи. Должен сказать, что в общем это были неглупые, живые подростки, некоторые даже очень даровитые... Помню еще с большой горечью уроки о Гоголе, о Тургеневе: четыре часа на "Мертвые души", час на "Ревизора", час на "Записки охотника" - и так далее... Предполагалось, что ученики дома читают то, о чем им рассказывается в школе, но только "предполагалось"...

К чему ведут, что дают уроки литературы? Если они и приносят пользу, то, несомненно, вместе с ней приносят и огромный вред: это официальное поощрение верхоглядства, внушение какого-то бессмысленного, поверхностного всезнайства, приучение отделываться чужими мнениями, думать чужими мыслями. В школе, по любой педагогической теории, должны или сообщаться фактические сведения, полезные и нужные человеку, или же суждения, развивающие его ум и душу. Этому требованию удовлетворяют естественные науки, математика... Математика сообщает школьнику только некоторые выводы свои, опуская все то, чем она к этим выводам пришла, забывая все свои творческие колебания и движения. Но выводы математики - это все-таки она сама, т.е. самая сущность ее, которая всегда остается одинаковой. Совсем другое дело - литература. Факты, сообщаемые на уроках словесности, имеют значение единственно только во всем окружении мыслей, чувств, стремлений, мечтаний, идей, которые их создали, вне их не только ни на что не нужны, но просто превращаются в призраки. Первое основное существеннейшее требование литературы - читать все самому.

Пушкин важен для юного сознания не сам по себе, не потому, что он "гордость России" или гениальный стихотворец, а потому, что он может сделать это сознание, эту душу лучше, щедрее, сильнее, благороднее, порывистее. Если отнять у него это значение, лишить его этого влияния, не останется никаких причин изучать его на уроках... Я уверен, что мои псковские ученики оттого зевали над пушкинскими стихами, что их сознание не было подготовлено к впечатлению и даже наоборот, было запутано, сбито с толку необходимостью восхищаться по заказу и находить красоты по указке. Пушкин написал "Безумных лет..." в минуты редчайшего душевного просветления, уже чуть-чуть старея, уже чуть-чуть слабея, и понять эти строки:

И, может быть, на мой закат печальный...

можно только хотя бы смутно поняв, что такое человеческая жизнь. На "очередном уроке", по требованию курса, между космографией и тригонометрией, заниматься ими, право, не стоит. Но стихи можно хоть прочесть, - хорошо и это. Хуже обстоит дело с большими вещами, которые разбираются и толкуются без знакомства с ними. Саводники и Сиповские (авторы учебников словесности. - В.Р.) для того и существуют, чтобы Тургенева и Гоголя школьники могли не читать. Мало сказать, что время тратится попусту - оно тратится на то, чтобы научить искусству срывать верхушки, и нередко случается, что человек во всю жизнь не раскрывает Гоголя, потому что он его "прошел" в гимназии. Да что говорить: тысячи доводов сами собой просятся в обвинительный акт против "уроков словесности". А русское гегельянство - в полчаса! А "переписка" Гоголя - так, между прочим, в десять минут, с объяснением, что Белинский все эти заблуждения опроверг - это основное, трагическое столкновение двух сторон русского духа, преподнесенное в упрощенном и обезвреженном виде. А на задворках литературы, мелким шрифтом, Боратынский, Тютчев и другие. Каждый из них требует долгих месяцев - или должен быть оставлен в покое.

И вот мне тогда, в советской России, пришло в голову: если школа воспитывает человека и все усилия ее к этому направлены, если она должна подготовлять к жизни, то не лучше ли на уроках литературы, вместо сумасшедшей скачки по книгам, умам и душам, остановиться на одной книге, одной душе, одном уме. Правда, сведений получится меньше, и может случиться, что юноша по выходе из школы не будет знать, был ли Чацкий индивидуалистом. Но большая ли это беда, бОльшая ли, во всяком случае, беда, чем если он выйдет из школы, ничем не заразившись от тех идей и чувств, которые наспех разбирал. Ведь школа стремится сформировать человека, а не ходячую энциклопедию. Тогда в псковской глуши я читал по вечерам "Дон-Кихота", эту "величайшую книгу в мире", как утверждал Достоевский...

Я не настаиваю на выборе. Мое тогдашнее впечатление было случайным. Можно взять хотя бы того же Пушкина, или Толстого, или Гёте, или кого-нибудь другого, но этого уровня, этого порядка... Не страшно, если кое-что останется недоступно. Главное все-таки дойдет и добро принесет...

Я не имею ни малейшей претензии считать, что открываю какую-то Америку в деле мне мало знакомом... Может быть, тот выход из положения, который представился мне подходящим, никуда не годится и никуда не ведет. Но положение все-таки выхода требует, и найти его надо..." (С. 90 - 96).

Положение, согласитесь, требует выхода до сих пор, более того, оно еще обострилось. И сегодня всякий словесник, которому истина и призвание дороже чести мундира, признает: даже у него, у Заслуженного Учителя и Народного Артиста, никто из учеников ни черта не читает. Не верите, читатель-неучитель? Зачем же дело стало, тут и в библиотеку ходить не надо. Попросите у имущих и полистайте выпускные сочинения отличников и медалистов. Даже дошлифованные и выправленные заботящимися об их авторах (или о собственной репутации) педагогами, сочинения эти - лепет, "робкое дыханье, трели" попугая. А уж о грамотности и речи нет. Так, может, прислушаться к Адамовичу, и ограничить курс словесности в старших классах хоть Шекспиром, или нет, лучше Гончаровым, а еще лучше одним-единственным его "Обломовым". В нем ведь все про нас сказано.

Закончу искренней благодарностью Олегу Анатольевичу Коростелеву, составителю собрания сочинений Адамовича, давшему мне возможность познакомиться самому и познакомить вас с двумя томами статей этого умного, талантливого и очень разнообразного критика. И - надеждой на то, что счастливый случай встретиться с ним нам еще представится. Кстати сказать, Адамович выступал, помимо прочего, в качестве кинокритика, и, надо полагать, собрание его статей о кино войдет в предполагающийся том "Статьи об искусстве". Если книга попадет мне в руки, я непременно познакомлю с ней вас и в соответствующей рецензии, и по возможности приводя высказывания Адамовича о тех или иных классических фильмах, которые буду рецензировать.